За Кубанью

Ихав казак за Кубань, Снарядившись, мов той пан, Кинь жвавый, сам бравый - Хват не борак. Песня.

Несколько дней в Екатеринодаре прошли, как одна минута. Жители, едва очнувшись от красного кошмара, сперва не отдавшие себе отчета в Положении, повысыпали на улицу.

– Мне кажется, что сегодня – день светлого Воскресения, – говорила барышня подруге. – Словно вторая Пасха!

– Это и есть настоящая Пасха: Пасха нашего общего Воскресения... – отвечала ей другая.

Они целовали еще горячие осколки падавших на улицах снарядов...

– Это наши... Они уже близко!

Но многие еще прятались по домам. Они не верили еще в прочность положения. После парада, на котором генерал Деникин, верхом, со свитой, в сопровождении атамана Филимонова с его исторической булавой в руках, благодарил вошедшие в город войска, офицеры были приглашены на торжественный обед в атаманском дворце; во главе сидел Командующий, напротив него Атаман, а по правую руку Романовский. Отвечая на приветственный тост Атамана, Деникин выразил уверенность, что за падением красной власти настанет час, когда над всеми нами взовьется русское знамя. Речь его, как всегда сжатая и глубоко прочувствованная, не могла не коснуться сердца каждого русского человека и была встречена взрывом общего восторга. Далее Романовский поднял бокал за сказочную доблесть русского офицера, героя мировой войны, и ныне забывающего себя перед лицом тысячи смертей во имя спасения родной страны.

– Ну, а теперь зарядитесь терпением, – шепнул он мне. – Килидж-Гирей начинает свой тост. Когда-то только он его кончит...

Я успел искренно полюбить Султана за его прямоту и искренность, соединенную со смелостью и благородством природного кавказца. Но когда он начал свою речь, в которой гостеприимно приглашал нас, как желанных гостей, в селения закубанских горцев, и кончил ее, только совершенно запутавшись в бесконечных периодах и отступлениях, я почувствовал такое утомление, как будто влез на Эльбрус. Да и все мы, казалось, даже забыли, где мы находимся и с какой целью пришли сюда.

Двумя-тремя свободными вечерами я воспользовался, чтоб посетить жену брата. Кроткая Елизавета Николаевна посвятила меня во все свои семейные дела. Лиля Фишер с мужем и новорожденным младенцем, к большому их облегчению, переехала на собственную квартиру; она разыскала раненого брата Колю, скрывавшегося от красных, и он, уже вернулся в свою батарею. Дрейлинги тоже уже успели восстановить свой очаг, и мы, через Маду, вошли с ними в контакт.

Я, со своей стороны, не теряя ни минуты, отправил Беслана в Ростов за Алей. Но дождаться ее мне не пришлось. Через пять дней по взятии Екатеринодара мы двинулись – сперва вдоль правого берега Кубани, рассчитывая переправиться в тыл красным, потом, вернувшись в город, продолжая наступление дальше на Белую и Лабу, проходя станицами и аулами весь Закубанский край.

Теперь у нас уже есть фронт и есть тыл. Но мы все еще продолжаем двигаться по тому заветному краю, куда я так стремился в ранней юности и уже потом, когда стал домовитым хозяином хуторка в Красной Поляне. Этот край все еще дышал воспоминаниями Кавказской войны. До самых вечных снегов тянулись его непроходимые леса роскошных древесных пород. Здесь еще ютились прославленные нашими лучшими поэтами геройские черкесские племена, возродившиеся из 60 тысяч уцелевших от поголовного исхода в Турцию пятьдесят лет назад и размножившиеся вновь до 200 тыс., благодаря мирному процветанию. В постоянном антагонизме со своими соседями, казаками, они остались вернейшими сынами нашей общей матери России; аристократы в душе, они ненавидели толпу и серую демократию. Недаром этот народ носит название, единственное во Вселенной: адыге (благородные).

С ними я встретился уже за Лабою. Мы сидели за обедом, когда, взглянув в окно, я неожиданно заметил нескольких черкесов, возвращающихся из штаба дивизии. Они громко разговаривали между собою, жестикулировали и, видимо, выражали свое отчаяние.

– Что там у них случилось? – спросил я. – Беслан, там, на улице, твои земляки. Приведи их сюда, быть может, я могу помочь им чем-нибудь.

Через несколько минут Беслан вернулся в сопровождении пяти черкесов. Обменявшись рукопожатиями, я посадил их за стол. Чем могли, угостили наших гостей.

Их дело заключалось в следующем. Ограбленные и измученные большевиками, которые в соседнем ауле Кошь-Хабль перебили много людей и оставили одни изуродованные, даже скальпированные трупы, решили подняться, как один человек, за белое дело.

– У нас много молодежи, – говорили они, – у каждого есть лошадь и шашка. Но красные отобрали у нас ружья, и некому нами командовать. Мы пришли к генералу, просили его офицеров и ружей с патронами. "Разбойники! – закричал он на нас. – Вы не хотите сражаться, а только грабить и воровать..." Теперь мы не знаем, что сказать, когда вернемся... Ведь нам даже не поверят!

– Не огорчайтесь, дорогие! – отвечал я им. – Мы поправим это дело. Ружей, правда, у нас самих в запасе почти нет, патронов еще меньше. Но я дам вам все-таки десяток-другой винтовок с амуницией. Вы молодцы, остальное найдите сами у врагов! А офицеров у меня хоть отбавляй. В трех батареях их более пятисот. Сейчас же вызову желающих, сколько хотите!

Мы расстались искренними друзьями. Офицеры горячо отозвались на мой призыв, один штаб и пять обер-офицеров уехали к ним, и в аулах их носили на руках. Непонятная бестактность Афросимова могла бы обратить во врагов искреннейших друзей нашего дела! Видимо, он сам не отдавал себе отчета в своем поступке, но когда я сообщил ему обо всем, остался очень доволен.

Ничто так не развращает, как война, особенно гражданская. Сами казаки возмущались этим. При мне находилось 12 казаков, которые служили мне конвоем.

– Чем же мы лучше большевиков? – говорили они. – Везде грабежи, насилия... Не дают спуску ни иногородним, ни даже своим!

На многое приходилось смотреть сквозь пальцы. Когда брались предметы первой необходимости, невозможно было протестовать. Тем более, что казаки брали в какой-то особенно мягкой форме, стараясь не делать лишнего зла. Но насилий я не мог терпеть. Четверо казаков, при участии вольноопределяющегося, присланного мне ординарцем от 1-й батареи, изнасиловали трех баб – у одной был грудной младенец. Они прибежали ко мне. У роженицы, вымогая деньги, изрезали грудь кинжалом, и она не могла более кормить ребенка. Я отправил негодяев в полк, к которому они принадлежали, но командир полка ответил мне, что бабы простили им все. Вольноопределяющегося я все-таки приказал выпороть и сказал ему, чтоб не попадался мне на глаза, иначе застрелю его, как собаку.

– Им-то что? – резюмировала наша хозяйка. – А меня тут, за воротами, встретил казачий разъезд, так я семерым наслаждение дала...

Одно для меня было ясно: командиры полков не могли бы, если б даже пожелали, наказать своих одностаничников, чтоб впоследствии не накликать чумы себе на шею.

За Лабою мы встретили серьезное сопротивление. Начались встречные бои с переменным успехом. Временами казалось, что наш начальник дивизии теряет инициативу. Под Скобелевскими хуторами нам решительно не повезло.

С правого фланга приходили тревожные известия. Наша лава маячила впереди, у подошвы холма, с которого наблюдали мы с Науменко, приютились орудия нашей 3-й батареи. Несколько минут спустя к нам приехал генерал Афросимов с начальником штаба, живым и веселым полковником Баумгартеном и с капитаном Роговым. Мне казалось, что на всех лицах отражалась какая-то неуверенность – результат неосведомленности в обстановке.

Нежданно-негаданно из лесочков на правом фланге, одна за другой стали выползать массы кавалерии в походном порядке... Наши?

– Екатеринодарцы!

– Уманцы!

– Запорожцы!

– А вот-то будет штука, если это будут красные! – иронически замечает Баумгартен. – А вот...

И вот полки, вытянувшись в одну линию на всем нашем горизонте, неожиданно поворачивают прямо на нас. Переходят в рысь...

– Красные!

Науменко полетел к своему полку, сконцентрировавшемуся за нашим левым флангом. "Три святителя", как прозвали наш штаб, во мгновение ока смылись с холма. Наша лава растаяла и куда-то исчезла. Красные, развернувшись с расстояния версты в полторы, идут прямо на нас. Батарея сыпет по наступающим беглым огнем, но большая часть снарядов рвется в интервалах между всадниками... В эту минуту ко мне подскакивает Беслан с крынкой топленого молока. Невозможно удержаться от искушения: я пью и одновременно передаю Беслану.

– Скачи скорее, попроси Науменко прислать прикрытие и сразу же веди сюда передки!

Передки уже поданы. От "Корниловского" (1-го Кубанского) полка отделяется полусотня и медленно, шагом продвигается вперед. Красные уже близко. "Три патрона беглый и назадки. А потом исчезайте". Опорожняю кубышку – мне кажется, никогда я не пил такого чудного молока – и передаю ее Беслану, который уже держит коня наготове... "А теперь, айда!"

Но я еще раз оглядываюсь на своих. Батарея уже вышла из-под удара. Но два орудия отделяются от нее и отходят вдоль фронта... Неожиданно они снимаются с передков и обдают картечью лаву косым фланговым огнем... Потом снова берутся назадки и отходят за прикрытие, которое, ободренное геройством артиллеристов, выхватив шашки, заслоняет их собою. Мы с Бесланом летим к бугру, на котором уже мелькает красный башлык Рогова и виднеются фигуры Афросимова и Баумгартена.

– На левом фланге полная неудача, – сообщает мне последний, – как-то там выцарапалась ваша батарея?

Я лечу туда.

Когда я подъезжаю ко 2-й батарее, уже смеркается.

– Наши, отстреливаясь, все-время отходят, – объясняет мне командующий. А красные уже близко... Вот смотрите!

В непосредственной близости перед батареей, пользуясь длинной канавой, развернулась неприятельская пехота. Так близко, что слышна неистовая брань красноармейцев, которые заражают воздух своей безбожной руганью.

– А ваше прикрытие?

– У нас нет прикрытия. Мы в прорыве. Ждем приказания сниматься с позиции.

– Я беру ответственность на себя! Дайте несколько залпов на картечь и, под завесой разрывов, снимайтесь с позиции!


В полной темноте трудно разобраться, где расположились наши части. Противник не наседал. Я поехал в станицу, где мы останавливались накануне в гостеприимном доме дьякона, который встретил нас с распростертыми объятиями. Вслед за мной появились и все мои присные: симпатичнейший поручик Чернышев, Холмогоров, "милейший мичман" Панафидин, Володя, мальчик Вовока, приехавший на двуколке с Мустафой, и все мои конвойцы.

Когда мы уселись за стол, накрытый гостеприимной хозяйкой при деятельном участии обеих ее дочерей, дьякон не знал, как и выразить нам свою радость.

– Вы, генерал, – говорил он, – совсем как Петр Великий! И все-то ваши приближенные один другого стоят. Что ни человек – золото, и все как одна семья! И с вами у каждого душа нараспашку...

После ужина он вывалил мне все свои домашние секреты. Они с женой бездетны. Этих двух девушек, племянниц жены, они забрали к себе, так как с семьей ее брата неладно, и он – иногородний, большевики мобилизовали его и поставили за мельника на реквизированной ими мельнице, и теперь он скрывается под угрозой личной мести. Старшую дочь казаки схватили и выпороли. А младших дьякон вовремя спас и держит за родных. Та, которая постарше, Маруся, действительно, была красавица. Идеально сложенная, кровь с молоком, румяная и чернобровая, она сверкала своими большими черными глазами, как алмазами. А когда мы с Чернышевым перед сном вышли во двор, чтоб взглянуть на лошадей, и она показалась в окне в небрежно накинутом платье и с распущенными золотистыми волосами, то нельзя было на нее не залюбоваться.

– Подождите, Маруся, – сказал я ей на прощанье, – держитесь крепко, когда все успокоится, я найду вам красавца жениха! – Она подарила меня благодарным взглядом.

Через несколько месяцев я исполнил свое обещание.

Всяким удобным случаем я пользовался, чтоб поддерживать связь с моей Алей. С каждой оказией я отправлял туда Беслана или Мустафу и они привозили мне от нее коротенькие записки. Тотчас по приезде Беслан разыскал для нее комнату в доме Виноградовых, близ самого памятника Императрице Екатерине на Красной улице. Оба – и муж, и жена – казались удивительно милыми и симпатичными людьми. Она тотчас же связалась с семьей брата. Мада забегала к ней постоянно. Забегала и Софья Сократовна, и ее мать, супруга полковника Дрейлинга. Мада вскоре поступила на службу в "Осваг", которым заворачивал талантливый Ульянов, бывший некогда офицером нашего дивизиона в Мухровани.

Здесь я не могу удержаться, чтоб не посвятить несколько строчек нашей общей любимице Маде.

Высокая и стройная, с не совсем правильными, но удивительно миловидными чертами лица, она уже перестала быть девочкой, но целиком сохранила все очарование ребенка. Серьезная в работе, талантливая и одаренная светлой головкой, она с радостной улыбкой встречала все, что только попадалось на ее жизненном пути. Сама она не отдавала себе отчета в том, что поголовно все окружающие повлюблялись в нее: все, все, начиная с флегматичного Дрейлинга. Серьезный Фишер * каждый раз, встречаясь с нею, уверял ее, что и в первый день свадьбы он не любил так своей жены... Теперь Виноградов совершенно потерял голову. Увидя рояль, она с радостью согласилась петь под аккомпанемент его жены (а пела она очень мило) и очаровала всех.

– Я буду петь, – повторяла она смеясь, – только не смотрите мне в рот. Это меня смущает, я не знаю, куда деться!

Но сама она скользила все время по поверхности. Веселая и беспечная, она везде являлась только на мгновение, чтоб сейчас же снова исчезнуть и отдаться своему делу.

Под конец замужние дамы начали ее бояться. Но она не была опасна никому. Ее час еще не пробил. Как золотая рыбка в аквариуме, она мелькала здесь и там, но нигде не задерживалась ни на минуту...